Содержание материала

На днях умер мой сосед, ветеран войны Семен Поликарпович – невысокий, очень аккуратный дедок. Умер ровно через год после смерти своей жены – дородной и вечно веселой Анны Никитичны. Я, которая раскисала и замыкалась в себе от малейшей неприятности, всегда удивлялась: откуда у 84-летней старушки столько энергии и жизнелюбия? Да ее и старухой-то язык не поворачивался назвать.

Она была королевской стати и величаво несла свое большое тело, но в то же время – только затронь! – живая, смешливая, по-молодому быстрая и отзывчивая. Весь наш подъезд ходил к ней в голодные девяностые перехватывать деньги до получки. И деньги даст, и обязательно угостит чем-нибудь вкусным, и что-нибудь к слову вспомнит из своей далекой молодости.

От ее двери и от нее самой всегда пахло свежеиспеченным хлебом – сама пекла. А пироги – так те никогда у нее не переводились! Казалось бы, самая простая начинка – жареные буряки, или картошка, капуста, фасоль, яйца с зеленым луком, сушеные абрикосы, — а сытно и вкусно. Ко всему этому она еще успевала шить, вязать и вышивать. Такие костюмы себе придумывала, а дедку своему свитера, что все мы были уверены: сын из Германии присылал.

- И как вы, Анна Никитична, умудряетесь все успевать и так весело все делать?! – спросила ее как-то.

- Да я с молодости к любой работе прибитая. А веселой как не быть, когда все слезы еще в войну выплакала?!

И умерла она тоже как-то весело. Рассказывала соседке, как в мороз подобрала на улице, чтоб не околел, нашего соседа — пьяницу: «Волоку его на второй этаж на своем горбу, а он, слышу, в карман мне залез и кошелек вытаскивает! Ха-ха-ха!.. Ой!..» — ойкнула, схватилась за сердце и осела.

...Семен Поликарпович успел поставить ей памятник и через год, почти день в день, помер. Ушел также тихо и незаметно, как и жил. На его похоронах играл военный духовой оркестр. Боевые побратимы из совета ветеранов еле шли за его гробом на уже негнущихся ногах и несли бумажные венки, плюшевую красную подушечку с наградными колодочками и очень странную фотографию в деревянной рамке под стеклом. На ней молодой и улыбчивый Семен Поликарпович Петренко в солдатской форме держал впереди себя на вытянутой руке извивающуюся змею...

После поминок сын покойного ,, прилетевший из Германии, попросил меня и фронтового друга отца Григория Ивановича Черноивана разобраться с вещами «бати» и сдать кому-нибудь долларов за триста в месяц его двухкомнатную квартиру. Несмотря на наши возражения, оставил и нам по пятьдесят долларов – «за услуги». Не думала и не гадала, что и я на чужом горе «разживусь» когда-нибудь, то есть дотяну до получки, очень нерегулярной в то время.


Несколько вечеров мы с Григорием Ивановичем перебирали никому уже не нужные документы и рассматривали альбомы с фотографиями. Я поражалась: все систематизировано и аккуратно оформлено. Квитанции, начиная с девяносто первого года за свет, воду, теплосеть и квартиру были разложены по годам и по конвертам. Все фотографии тоже подписаны ровным и четким почерком – кто на них, когда и где.

Я прибегала после работы, и Григорий Иванович кормил меня на чистенькой хрущевской кухоньке жареной картошкой или яичницей с салом. Я торопливо ела, рассматривая аккуратные шкафчики, полочки с глиняными мисочками. Заходящее солнце играло червонным золотом на кафельных стенах, белых кастрюльках и чайнике из нержавейки. Потом Григорий Иванович ставил на старенький проигрыватель «Эхо» Анны Герман, и мы погружались в чужую жизнь.

Два толстых альбома хозяева отвели заграничным родственникам. Их сын Петр Семенович ростом и статью вышел, судя по всему, в мать – высокий, крупноголовый, но уже изрядно полысевший и располневший. Как говаривала Анна Никитична: «От сидящей работы на компьютере». Жену его Фаину Игоревну бог тоже телом не обидел. Она на всех фотографиях хоть и узнавалась, но была разной: то джинсовой, то в каких-то ярких балахонах, то жгучей брюнеткой, то рыжей бестией, а то и блондинкой с выбритыми бровями над томными черными глазами.

Внук стариков Юрий, единственный сын Петра Семеновича, сорока лет, худощавый и не высокий, как дед, лицом походил на свою мать – орлиный профиль и шапка черных кудрей. Жен у него, судя по всему, было несколько, и с каждой из них, обязательно длинноногой и длинноволосой, он стоял почему-то или на фоне дворца Тадж Махал в Индии, или на фоне Нотр-Дам де Пари, или под пальмами на берегу моря, где у него за спиной качалась белоснежная двухпалубная яхта. Наверное, всех жен он знакомил с любимыми своими местами и хвастал перед ними собственной яхтой.

На четвертой жене, по словам Анны Никитичны, он остановился и завел сына. Длинный и нескладный юнец на всех фотографиях стоял в обнимку с такими же разухабистыми сотоварищами или девицами в неглиже, каких и у нас уже развелось на рубль – тонна. Всем своим видом и приписками к фото он вещал: «Дед, это я и мои друзья на фоне разбитого тобой Рейхстага!.. Вот что ты здесь натворил! Тебе не стыдно?!»

Правнук доказывал прадеду, что мир неузнаваемо изменился со времен Второй мировой. Это, мол, вы враждовали со всеми и потому вечно нищие, а мы, дескать, живем в мире и согласии даже с бывшими врагами и потому – в достатке!..

Семен Поликарпович возил отрока в Музей Великой Отечественной войны в Киев и даже в Хатынь... Казалось бы, там и каменное сердце проникнется. Но подросток только и сказал: «А чему тут удивляться? Это вам возмездие за то, что вы сделали тогда с Германией и с Рейхстагом!»

- Представляешь, — вздохнул Григорий Иванович, — как этому поколению перевернули мозги и сколько крови он попил у стариков такими заявками?.. Семен не жаловался, все в себе держал, а Анна — та вся кипела. И вот — выкипела до срока... Могла б еще пожить – крепкая от природы была. Да и Семен при ней мог бы еще с десяток лет протянуть... Но не судилось, видно. На небесах будут свою бриллиантовую свадьбу справлять...

Григорий Иванович прервал себя на полуслове. Сначала у него забеспокоились руки, листавшие альбом, и сдал голос, потом горестно сжались губы и задрожал подбородок ... Он по-прежнему сидел прямо, и его глаза с непролитыми огромными слезами смотрели на меня с такой мукой, что у меня оборвалось все внутри... Впервые в жизни я увидела то, о чем писала Марина Цветаева, — слезы, которые больше глаз! Какое точное наблюдение! Мука сердца всегда ведь больше глаз!..

- Григорий Иванович, — поспешила я перевести разговор на другие рельсы, чтобы и самой не расплакаться, — на поминках все рассказывали, какой смелый и отважный был Семен Поликарпович, а почему несли не награды, а только орденские колодочки? Где же его награды?

- А это и была главная его боль...После похорон Анны он обнаружил, что пропали все его ордена.

- Как – пропали?

- Так и пропали. Были – и нет. Чужих, вроде, никого в доме не было, только свои... Семен обыскался, думал, Анна куда-то спрятала, но у нее уже не спросишь...

- А награды ценные были? – спросила я осторожно.

- Да вот гляди! – дрожащими руками Григорий Иванович достал из очередного альбома черно-белый любительский снимок. – Это тебе май 1945 года!

Старший сержант , стоял с тремя товарищами на фоне руин Рейхстага... На груди его были медаль «За отвагу», три ордена Славы и орден...

- Неужели Александра Суворова?! – ахнула я, не поверив своим глазам.

- Он самый.

- Но это же полководческий орден, разве простых солдат и сержантов таким награждали?

- Случалось.

- Но за что – Семену Поликарповичу?.. Он же с виду такой тихий и незаметный...

- Как будто ты не слышала, что настоящие разведчики такие и есть.

- Так он — разведчик?!.. А вы?

- В одной с ним разведроте служили.

- Но вы же вон какой – высокий и красивый!..

- И на четырех ногах? – засмеялся Григорий Иванович. Его потухшие, было, глаза вспыхнули и засияли изнутри молодыми смешинками.

Если до этого момента я как бы выполняла свалившийся на меня долг, отрабатывая свои пятьдесят долларов, то теперь мне стало по-настоящему интересно.

- Так вы всю войну вместе прошли?- возобновила я расспросы уже не для поддержания разговора, а с проснувшимся интересом.

- Семен — всю, а я – только до Ясс. Там обе ноги перебило. Спасибо хирургу — никогда не забуду эту женщину! Мужик бы оттяпал и не задумался, а эта поняла, что без ног – никто не мужик. Спасла.

- И у Петренко были ранения?

- Его бог миловал. У него бабка верующая, молилась за него день и ночь. И Анна каждый день ему писала. После того, как село Большой Орчик освободили в сентябре 1943 года –– не было, наверно, ни дня, чтоб она хоть два слова ему не черкнула... Я, почему, это знаю? Однажды Семена в части не было 45 суток и ровно 45 писем тогда скопилось. Такая была любовь...

- Вот бы почитать сейчас эти письма! — загорелась я.- Неужели ни одного не сохранилось?

- Может, и найдем какие-нибудь – еще столько неразобранного. Тебе Герман не мешает? – спросил он тихо и дрожащими руками снова поставил пластинку.

- Да нет, я ее тоже люблю ...

- И Семен любил. Когда ни придешь к нему, у него все крутится это «вечное эхо». Наверно предчувствовал, что скоро уйдет...

- А почему Семена Поликарповича не было в части сорок пять дней?

- Да в разведку ходил. Был уже сорок четвертый год. Мы как раз выходили к Днестру и готовились к Яссо — Кишиневской операции. Вдоль Днестра перед Бендерами веером сёла большие и маленькие, одно от другого в двух-трех километрах. В задачу Семена входило провожать разведку до линии фронта и поджидать ее. А он вдруг говорит командиру дивизиона:

- Товарищ старший лейтенант, позвольте мне самому пойти с разведкой. Я эти места знаю, как свои пять пальцев – все детство тут прошло.

Курбатов позвонил в штаб, согласовал там все.

- Хорошо, Петренко, иди. Ты – человек надежный, основательный, но, смотри - осторожнее там! Не только ты эти места знаешь, но и они тебя могут вспомнить!.. Не один идешь — целую роту тебе доверили!.. Смотри, я на тебя, как на себя, надеюсь!..

Григорий Иванович снова переставил пластинку, пересел из кресла ко мне на диван. «Словом, ушел Семен и с ним сорок человек в середине июня. Сразу же оттуда, куда ушли наши ребята, послышалась стрельба. Длилась перестрелка часа два, а потом все затихло. Ждем день, ждем два, три дня, а Петренко нет. Послали новую разведку. Немцы есть, убитых десятка два уже похоронили, а наших ребят нет. Как сквозь землю провалились. Ни слуху, ни духу. Ни живых, ни мертвых никто из местных не видел.

Понятно, что на месте мы не стояли, двигались вперед. На сороковые сутки сняли ребят, как положено по уставу, с довольствия и отправили всем домой извещения, что пропали без вести. И вдруг на сорок пятые сутки в начале августа звонят из штаба старшему лейтенанту:

- Твой герой нашелся! Приезжай забирать!

- Какой герой? – опешил Курбатов.

- А кого в разведку посылал?

- Иванов? Уже вернулся?..

- При чем тут Иванов?! Петренко твой объявился!

Боже, что тут делалось, когда мы увидели, как с полуторки вместе с Курбатовым и Петренко спрыгнули все СОРОК НАШИХ РЕБЯТ! Оборванные, грязные, бородатые, как лешие, и худющие – одна кожа да кости, — но живые! Ну, мы их обнимать, качать! Да сразу и не приметили, что к нашей полуторке прицеплена немецкая кухня с еще теплой кашей. По пути ребята прихватили. А вот их главную добычу: «языка» фашистского в большом звании, его толстый портфель, его «Опель» и двух румын-добровольцев — в штабе «конфисковали».

Оказалось, как только ребята вышли к Днестру, немцы сразу же сели им на хвост. И наши, раз уже засветились, похулиганили маленько. Потом затаились на несколько дней, и пошли петлять, догоняя нас. Прошли они таким макаром сто двадцать километров.

- Ну, Петренко, ну, молодчага! – обнимал его Курбатов. – Всех, до единого сохранил, и такой улов приволок!

- Да что там, — смущался тот, — я же говорил, что эти места знаю.

Наградили тогда практически всех ребят. Человек двенадцать медаль «За отвагу» получили, десятерым — «Красная Звезда» — на грудь, пятерку орденом «Красного Знамени» отметили, нескольких человек орденом «Славы» разных степеней удостоили... А Семену «Александра Невского» сам Малиновский вручал. Но это потом. А в тот день ребят помыли, накормили и дали целый день отдыха. Все отсыпались, а Петренко сидел полдня под большим дубом, улыбался и читал-перечитывал свои сорок пять писем. Курбатов их у себя держал. Все-таки поджидал, не верил, что Петренко не вернется. Очень его отличал.

Август был теплый, солнечный. Все букашки-комашки отовсюду повыползали и грелись на солнышке. Семен то и дело смахивал их то с письма, то с руки. Никто ему не мешал. Не допускали к нему даже фотографа из полковой газеты, который специально приехал писать о наших героях. Тот нервничал и ходил с фотоаппаратом на груди вокруг Петренко. Ходит кругами, пылит травой и косит ее носками хромовых сапог. И вдруг как завопит: «Змея, змея!!!»

Мы все остолбенели. Сбоку прямо на Петренко, вихляя, ползла гадюка. А он, не спеша отложил письмо, и хвать гадину! Встал и спрашивает:

- Вы, что, никогда гадюки не видали? – и поднял ее прямо перед носом у фотографа. Тот, правда, не растерялся и щелкнул Семена вместе с извивавшейся тварью.

Эта фотография вместе с заметкой про Семена была напечатана и в нашей полковой многотиражке «Вперед» и в центральной газете «Красная Звезда». И подпись там была под фотографией боевая: «Как бы фашизм в свои последние дни, подобно змее, не извивался, конец его уже близок».

Давно уже остановилась пластинка, а мы с Черноиваном сидели молча, в полумраке. Солнце село и за окном в еще розоватом небе появился осколок молодой Луны. Мне вдруг подумалось: любой человек, только присмотрись, — целый мир и вширь, и вглубь. В честь любого, самого простого человека, если окунуться в его жизнь, можно построить музей его судьбы и его времени... Если не упустить...

Наконец, Григорий Иванович, опираясь на костыли, с трудом поднялся и щелкнул выключателем.

Комната, где мы сидели, сразу преобразилась. Четырех рожковая люстра с плафонами в виде раскрывшихся тюльпанов мягко освещала бежевые в мелкий цветочек обои, бордовый с потертыми краями ковер на полу, кожаный диван с валиками. В серванте напротив мерцали хрустальные рюмки, а на тумбочке у окна царствовал роскошный фикус – большая редкость в наших домах сейчас... Салфетки на тумбочках, скатерть на круглом столе и льняные портьеры на окнах расцвели голубыми васильками и золотыми пшеничными колосьями... Работа Анны Никитичны.

Ее фотография в деревянной резной рамке висела над сервантом как раз напротив дивана. На меня грустно и изучающе глядела уже немолодая, но еще светоносная женщина в вышитой кофточке, с зачесанными над высоким лбом русыми волосами. Я засмотрелась и не слышала, как Григорий Иванович простучал костылями в кухню. Уже оттуда донесся его голос:

- Дочка, чай вскипел. Прошу к столу!

Это слово «ДОЧКА», обращенное ко мне, прожгло мою душу, и она задымилась, как, наверное, дымится шерсть лошади, когда ей выжигают ее огненное цифровое «имя»... Родители разошлись, когда мне едва исполнилось пять лет, и я росла без отца. Я так страдала и так любила своего отца, что до восьмого класса врала ...Что бы мама мне ни покупала – это всегда привозил из командировки отец. Меня, понятно, однажды разоблачили и беспощадно травили за это невинное вранье. Я даже хотела покончить жизнь самоубийством, но мама перевела меня в другую школу, и все обошлось...

И вот чужой человек, такой же никому не нужный, как и я, назвал меня так, как мое сердце жаждало услышать всю мою жизнь. Что-то сдавило горло, я сидела и не могла сдвинуться с места. Григорию Ивановичу пришлось звать меня несколько раз.

Мы пили чай с лимоном и мятными пряниками. Я уже успокоилась и продолжала расспрашивать о Петренко не просто заинтересованно, а как о близком и родном человеке. Особенно меня интересовала судьба тех писем.

- И куда же делись потом все эти письма? Не таскал же их с собой Семен Поликарпович всю войну?

- Да часть порвал, мы его ругали: «Лучше б нам раздал по одному!» А он отвечал: «Да вы не поймете ее, еще смеяться будете...» А штук двадцать связал и ко мне в госпиталь после Ясс принес, чтоб домой отвезти...меня как раз комиссовали. Хотел, видно, сохранить.

- Вы привезли?

- А то как же!

Через несколько дней мы добрались до антресолей, сняли чемоданы и в первом же из них нашли пожелтевшую пачку треугольников, связанных шнурком с железными наконечниками, поржавевшими от времени. Шестьдесят с лишним лет Семен Поликарпович хранил их. Весь вечер мы с Григорием Ивановичем читали их по очереди вслух. И то смеялись, то плакали... Боже, боже, какая трудная жизнь была у этого поколения! Но какая была любовь, и какая верность!.. Разве можно допустить, чтобы все это ушло в небытие, не оставив никакого света в душах молодых?!

Когда мы дочитали последнее письмо, я тут же позвонила в Вюрцбург Петру Семеновичу, рассказала ему о нашей необыкновенной находке и спросила, что нам делать с письмами.

- А что хотите! – ответил он, как мне показалось, с досадой; возможно, я позвонила не вовремя. — Можете себе оставить... или сожгите!

- Как можно! — возмутилась я. — В них же все ваше детство и все то время...

- Это уже никому неинтересно и не нужно. Другое время, и другой взгляд на историю...

Я взяла все письма и на следующий же день, отпросившись с работы, пошла в редакцию городской газеты «Рідне місто». Заведующая отделом писем — молодая и длинноногая дива с синими, стеклянными глазами — не только не прочла ни строчки, но даже не взглянула.

- Интересно, — выговорила она мне, — где вы были со своими письмами перед 65-летием Победы? Тогда это было бы в жилу, а сейчас кому они нужны? Все юбилеи прошли!

Я вернулась на работу, сделала со всех писем ксерокопии, приложила свое эссе «Скорей бы Второе пришествие» и позвонила другу:

- Слушай, Влад, у тебя нет знакомого журналиста или писателя, но чтобы у того было и сердце — не только талант?!

— И что ты от него хочешь?

- Хочу подарить ему потрясающие письма на фронт одной любящей женщины и свои заметки о нашей жизни в девяностые годы. Понимаешь, мне хочется показать, что у каждого поколения свои трудности, свои растоптанные или забытые со временем идеалы. Проходят войны, голод, чьи-то нужные всем и никому не нужные жизни. Все проходит... И только любовь, как золотой самородок, остается вне времени.

- Ну, ты, блин, и замахнулась! Кто сейчас пишет и читает о любви, кроме легковесных дамочек или желторотых юнцов? Нет, детка, такого писателя, как тебе надо, у меня на примете нет. И быть не может. Почему кто-то должен обрабатывать твои мысли и удобрять их своими чувствами?! Попробуй сама сказать все, что именно ты хочешь.

- Тогда – пока!

- Малыш, прислушайся к моему бесплатному совету. Пиши сама! Пока накал не пропал. И письма эти никому не отдавай. Опубликуй их. Если что-то стоящее, будешь первооткрывателем!..

Григорий Иванович даже рассердился, когда я рассказала ему о своих мытарствах: «Ну, ты и отчибучила, дочка! В твоих руках – клад, а ты перед кем пошла метать бисер?!. У нас на заводе такая же ситуация... Начальником цеха социального обеспечения назначена молодая девица. Уже три года подряд мы с ней сталкиваемся перед 9 мая в приемной генерального директора. И всякий раз она меня спрашивает:

- Григорий Иванович, может, в этом году не будем так широко отмечать День Победы? Может, обойдемся без стола и концерта? Пошлем всем поздравительные открытки, а то у нас денег нет. Нам еще надо КВН и брэйн-ринг проводить – молодежи это интереснее.

- Пока мы живы – будем! – отвечаю. — А нас не станет, как хотите!..

«Вот так, дочка. Если б не Указ Президента о праздновании 65-летия Победы, то такие бы воспитатели молодежи, как эта девица, и не праздновали бы».

Я молча слушала, и мне почему-то было не по себе. Поймала себя на мысли, что никогда не задумывалась, что все окружающее меня в жизни создано именно этим поколением, уже уходящим в небытие. А ведь когда-то и они были молодыми, полными сил, энергии, и тоже любили ... Я ушла в себя и потеряла нить разговора. Только последние слова Григория Ивановича вернули меня к действительности и заставили прислушаться.

- Мы так тяжко трудились после войны,- говорил он, словно оправдывался, - все было разбито и нужно было все начинать с нуля, все заново строить... Разве мы о себе думали, разве для себя жили и под себя гребли миллиарды?.. Нам казалось, что наши дети и внуки чувствуют и думают, как мы... Мы и не заметили, оберегая их от трудностей, как вырастили уже не одно беспамятное поколение. Наше время, и наши жизни уже никому не нужны. Горько сознавать, что теперь и мы , и все наши труды, как пыль на ветру... Всё уходит. И мы уходим...

- Но и остается всё ...

- Да, Горький правильно писал: «Все хорошее и плохое – от людей и для людей». Но мы хотели оставить только самое лучшее...

- Вот оно и останется.

- Дай-то бог!.. Известный тебе поэт Михаил Селезнев, наш боевой побратим, так сказал: «А любовь остается, если это любовь...»! Так что пиши, дочка! Оставь людям и эти письма Анны, и ее любовь...Заголовок уже придумала?

- Думаю, надо назвать просто: «Письма на фронт» или «Вечное эхо». Но еще не решила...Мне не дает покоя эта история с орденами. Куда они могли деться?

- Да выяснилось потом. Всё стащил... этот, что на всех фотографиях козырем стоит...правнук Александр. Выгреб всё, даже значки. Продал на «черном рынке», и купил себе там же...три немецких креста – два серебряных и железный... При отъезде не внес в декларацию и попался...

- Господи!.. И как же все это пережил Семен Поликарпович?!.

- Да сама видишь, как пережил... Говорил, что большего горя в его жизни не было. И стыда такого тоже никогда не переживал, когда молодой эСБУшник отчитывал его за воспитание правнука... Ну, ладно, этот правнук доброго слова не стоит, не о нем речь... Опиши, дочка, Семена и Анну! Может и молодые прочитают... Только ничего в письмах не меняй. Как писала Анна, пусть так и будет!

И я ничего не меняла. Ни добавляла, ни убавляла – все оставила, как в священных текстах...

Письмо № 1

«Здравствуй, Сенечка! Горе мне с тобой. У людей мужики, как мужики, а ты у меня, только я одна и знаю, какой. Даша Прошкина каждую неделю письма получает, ей вся Ефремова рота зачем-то пишет. Сашенька Паськова тоже получает часто от Ивана его каракули, а Варька Толокина, так та и фотокарточку Борисову уже носит с собой. Стоит он, значит, у танка номер 21 и молоко из кувшина хлещет. А может и воду, но пишет – молоко. Может, и правда молоко, потому как рядом с ним стоит деваха в соку, булдами толстыми светит. Юбку, видать, специально подоткнула, и пялит на Борьку глазища, а сама рот до ушей растянула и все, как есть, зубы показывает. Водой бы так не опаивала.

Вот так, значит, Сенечка. А от тебя ни строчечки, ни словечка нету уже целый месяц. Если ранили или там убили, так ты так и отпиши, я хоть деду Павлу Письмоноше не буду надоедать. А то он уже грозится: «Если Нюрка не перестанет меня перестревать, всю сумку перерывать и голосить, откажусь от должности! У меня тоже нервы не железные!..»

Жизнь у нас, после того, как весна нас отогрела, повеселела. Трудимся, стараемся хлебушек для вас придбать. Но очень трудно без вас. Приходится и свою бабью, и всю мужскую работу справлять. Сама уже накосила сена нашей Зорьке, на ней же его и перевезла. Всех коней еще в сорок первом забрали на войну. Осталась одна кляча, что немцы бросили раненую в посадке, когда драпали. Мы ее выходили, но пришлось отдать нашему председателю Куринному. Прибыл недавно с войны без руки до плеча и с осколками по всей спине. Не понимаю своим глупым бабьим умом, почему ему в госпитале все это не повытаскивали. Неужели вас всех так лечат там?.. (несколько строчек вымарано военной цензурой).

Очень тяжко, Сенечка. Целый день, согнувшись, торчим на жаре. Полем и прорываем то кукурузу, то буряк, то подсолнухи. Рядки длинные, километра по два будут. Когда все вместе и рядом шли, веселее было. И пошутим, и расскажем что-нибудь друг дружке. А сейчас за каждой закрепили по двадцать рядков, чтоб легче было учет вести, так не с кем и слова сказать. Только когда начинает темнеть и сходимся. У молодых спины ломит, а что говорить про тех баб, каким за шестьдесят? И дома своя работа ждет – и огород, и корова, и бабуня твоя с Петькой. Спасибо ей, смотрит за ним. Я еще счастливая – Петька присмотрен. А Сашенька Паськова придёт с поля, а ее Настенька у порога спит на голой земле...» (Конец письма оторван).

Письмо №2

Здравствуй, ненаглядный мой Сенечка! Вот и дождалась я, слава богу, весточки от тебя. Командир твой боевой по фамилии Курбатов за тебя отписал. Пишет, что ты на ответственном задании и отвечать на мои письма пока не можешь. У людей мужики, как мужики, — воюют, ордена и медали разные получают, а ты у меня, значит, в молчанку играешь. Спасибо родненький, — порадовал и бабку свою Матрену, что и не ест иной раз, а молится за тебя, и меня, жену свою верную утешил за все мои ожидания и труды неусыпные. Как ни устаю, а каждую ночечку говорю с тобой и описываю тебе всю мою жизнь. Я тут каждую минуточку сердце рву, а ты, идол, знаешь, что живой и молчишь себе.. Ты же – не Пашка Пинтюх, чтобы так надолго пропадать?! Тот под любую юбку нырнет, и будет там кобелиться, пока его силком не вытянут. Вот он и отбился от своей части. А ты что-пошто молчишь? Я же знаю, чужая баба тебе не нужна, воевать ты умеешь, не хуже других, немцу зря в руки не дашься, а если какое секретное дело исполняешь, так и пришли мне пару слов. А то молчать он вздумал!..

Лучше б ты раненый был каким-нибудь легким, но внушительным ранением, и тебя определили бы в какой-нибудь госпиталь поближе к нам, и я бы могла к тебе приехать. Петушка бы красного зарезала, а то, бродяга, совсем от своих кур отбился и Маруськиных топчет, а я должна яйца сдавать. Или это знак мне, что и ты там спаскудился?.. Хотя, ты разве петух какой?..

Бригадиром у нас, кто бы ты думал? – Шурка Самохина!.. Бегает, как угорелая, всем до свету стучит, чтоб на наряд не опоздали, а мы так намариваемся, что и пушкой, бывает, не разбудишь. Последних коней, как я тебе уже писала, если ты получил то письмо, еще осенью в сорок первом у нас забрали, и мы на коровах своих и землю пашем, и озимые в прошлом году сеяли, и яровые этой весной побросали в землю. Прямо сердце кровью обливается – так коров жалко. Иная не тянет ни плуга, ни сеялки. Приходится своих кормилиц кнутом погонять. А куда денешься?.. Земля не ждет.

И я свою Зорьку била один раз, нервы не выдержали. А она, как обернется ко мне, да как заревёт!.. За что, ну за что, мол, ты меня бьешь, если все силы у меня кончились?!.. А из глаз, как у человека, слезы катятся!.. Обняла я ее за шею, припала к ней...Господи, а ее уже ноги не держат — дрожат, прямо подламываются... Плакала я, плакала, потом вытерла ей и себе слезы, погладила ее и ну просить: «Иди, Зоренька, иди, милая, иди хоть помаленечку..» Она и пошла, пошла потихоньку... С поля домой идем уже затемно. Сзади вязанка хворосту из посадки, а впереди — вязанка травы для Зорьки. Иду и держусь за ее хвост, чтоб не упасть. Она остановится попастись, и я останавливаюсь, сплю. Она пошла, и я – следом... И так сейчас каждая баба ... Так вот хлебушек нам достается...

Петьку совсем не вижу. Ухожу затемно, он еще спит, возвращаюсь – уже спит. Спасибо бабушке твоей, смотрит за ним, еще и лозиной хлестнет когда-никогда... Завтра ему ровно четыре годика. Воевать на днях отправился. Аж за селом председатель Куринной перехватил. Привез домой, спасибо ему. Так бабуня всыпала неслуху лозиной маленько. Еле дыбает, но духа не сдает. А ты, идол, пропал. Скорей отпиши мне, где ты, а то бабка грозится и до тебя с лозиной добраться. Будешь тогда знать, как молча пропадать. Передает тебе привет. И твоим боевым товарищам. И красным твоим командирам. Спрашивает, скоро ли немчуру попрете до Берлину или Петьку вам на подмогу послать? Целуем тебя тысячу раз. Твоя верная жена Анна Никитична Петренко, урожденная Великобратова, твоя бабуня Матрена Федосеевна и твой сын Петр Семенович... Петька тебе кота нашего нарисовал — хоть посмеешься там!..

Письмо № 3

Здравствуй, Сенечка, ненаглядный мой муженек, кровиночка моя горькая! Когда ж и я дождусь от тебя хоть словечка?.. Все получают треугольнички, одна я маюсь в неизвестности. Вчера у нас с утра такая гроза была, все небо порасколола, и ливень часа два хлестал. Ну, думаю, хоть отдохну, наконец, да в хате помажу к Троице, да постираю – так куда тебе! Куринной тут как тут с нарядом: «Иди в комору с ревизией!» Тоська Куликова, видно, зажралась...

Дед Письмоноша говорит, что этот дождь к урожаю. Первый сенокос уже кончился, до жатвы еще недели три, а земле влага нужна, чтобы колос наливался. Дай-то бог! Стараемся со всех своих сил хлебушек приробить, чтоб вы там на фронте не голодали, а ели, как мужики, и немчуру гнали с нашей земли, как псов бешеных. Нечего им на нашей земле делать, свою пусть до ума доводят.

Чуть не забыла тебе похвастаться, у меня большая радость и даже, можно сказать, счастье – успела до грозы перекрыть крышу. Еле отпросилась у председателя. Лозу сама резала и рогоз по колено в воде сама косила. Что делать, горе всему научит. Вдвоем с Соней Лопаткиной ладили. Смеху было! Во, баба, скажу тебе! Мужик не всякий так управиться может. Я ей лозу и рогоз подаю, а она шьет! Как проденет лозину, да как потянет, что я с испугу кричу ей: «Хватит, Соня, хватит, не тяни так, а то ты всю крышу этак в небо сорвешь!» А она строчит себе, а она строчит!

Так что ливень нашу крышу не прошиб, а других позаливало, особенно Лиду Горючкину. Она, дурища, таскала с крыши солому всю весну и топила. Да и хата у нее совсем в землю села. Можно сидеть на завалинке и глядеть, что у нее в комнате делается. А теперь еще и залило. Что будет молодица делать, ума не приложу. Надо бы хоть денечек какой выбрать, да всем миром подсобить ей, а нету у нас такого дня. С утра до ночи (строчка вымарана военной цензурой) ...Армию кормим...

Обнимаем и целуем тебя тысячу раз – твоя верная жена Анна, твоя усердная молельница Матрена Федосеевна и твой сын Петр Семенович Петренко.

Письмо № 4

Здравствуй, Сенечка! Или ты до сих пор по секретному делу где-то обретаешься, или, не дай бог, раненый, что нету от тебя ни одной весточки. Уже и соловьи отпели... Помнишь, как мы с тобой в сене посреди двора лежали и смотрели на звезды, и мечтали о хорошей жизни?

Отаву сама косила и опять посреди двора сложила, а тебя нету. Хотела там устроиться на ночлег, хоть одним глазком на звездочки поглядеть, подумать о тебе, о жизни нашей с тобой, так бабка Матрена не разрешила. Кобель тут у нас один объявился... (абзац полностью вымаран военной цензурой)

Овес крепко держится и уже налился. Пшеница стоит, как лес. Урожай должен быть хороший. Постарались не только мы, но, по словам бабуни, и бог на небесах. Не обидел нас дождем.. И вы там смотрите, не плошайте, разбивайте фрицев поскорей и домой возвращайтесь!.. Фиалка ночная – не сею уже, а она растет самосеем и пахнет так, что аж сердце заходится... Все вспоминаю, как мы с тобой сидели вечерами, обнявшись... Звездочки падали с неба прямо в наш сад, мы загадывали желания, смеялись, а она пахла... Целую тебя десять тысяч раз. Твоя верная жена Анна, урожденная Великобратова

Письмо № 5

Здравствуй, Сенечка, здравствуй, моя ненаглядная половиночка! Если б ты знал, как я соскучилась, как мне хочется обнять тебя, припасть к тебе и выть не своим голосом. На нас свалилось сразу три горя. Сашенька Паськова получила похоронку. Вот тебе и одно горе. Был Иван, и нет больше Ивана. Выли всей деревней. А у нее и знак был. Как раз в то число, что Ивана убило, у нее на окне граненый стакан стоял с ландышами, и вдруг ночью ни с того, ни с чего – лусь! – и раскололся пополам. И перед этим всю ночь ее Полкан выл. Она думала, что за сучкою, выходила, чтоб отвязать, а он никуда со двора так и не подался и до утра своим воем душу ей рвал. Сашенька и веником ему, и палкой грозила, а он воет и все тут!.. Вроде неразумная тварь, а все чувствует, как и человек...

Как раз под ту ночь и нашей бабке Матрене вещий сон приснился. Будто у Сашеньки на крыше два голубя сидят. И вдруг черная ворона, как налетит на них! Голубка осталась, а голубь – брык! – и упал с крыши. Лежит посреди двора, и весь спорыш из зеленого стал красный.

Я бабке каждый вечер наказываю: «Бабунь, загадай сон про Сеню». Но про тебя ей ничего не снится, хоть умри. А на днях проснулась до петухов, кряхтит:

-Ты, девка, что ж это и не ложилась совсем?

- Какое не ложилась! Давно встала, месяц вон какой, уже и кукурузу выполола, теперь вот борщ довариваю и оладушки затеяла – будут вам с Петькой на завтрак и на обед. Приспособилась, Сенечка. Того — сего намешаю, стакан молока от сдачи утаю, высевок, крапивы, укропу, луку зеленого набузую – Петьку за уши не оттянешь. И бабуне нравятся. Говорит: «Мяканькие и скусные». Соверши там какой-нибудь подвиг и тебе за это, может, дадут отпуск, и ты хоть на денек какой примчишься, тогда и тебя накормлю.

Второе горе у нас – у Лиды Горючкиной сгорела хата. Приболела она, отпросилась у Куринного, топила, а дымарь, видно, прохудился, искры прямо в солому сыпались. Мы ей недавно всем миром подправили крышу, а та и занялась. Все в поле, помочь некому было. Да и жара стоит сейчас такая, что одной искры хватит, чтоб всю деревню выжечь. Слава богу, близко с ней хат нету. С одной стороны, как ты помнишь, колхозный двор, а с другой – золище. Куринной пообещал в районе похлопотать. Раз жена фронтовика, должны помочь (несколько слов вымарано)...

А третье горе – у нашего Петьки лишай объявился. Шастает, где попало, всех собак и кошек в деревне – друг и товарищ, вот и набрался. Я его наголо обрила твоею бритвою, дёгтем намазала и обвязала голову своим платком, чтоб в глаза не попало. Хоть бы ты какое слово ему написал, чтоб слушался бабуню, а то убегает от нее (конец письма, написанного карандашом, не читается, т.к. бумага сильно потерта)

Письмо № 6

Здравствуй, Сенечка, здравствуй, свет мой негасимый! Как же долго от тебя нету ни словечка! А сегодня ты сразу и бабке Матрене, и мне приснился. Мне так: как будто приходишь во двор в генеральском мундире, весь сияешь, а за тобой целая Армия следом идет. Я, как увидела, кричу бабке Матрене:

- Бабунь, глянь, Сенька цельную Армию ведет, а у нас – хоть шаром покати! Чем потчевать будем?

А бабка вроде отказывает:

- Да где это видано, чтоб наша Армия чужой хлеб ела? Она, небось, со своими харчами пожаловала. Ты им лучше водички свежей достань — умыться с дороги, вон какие все пыльные!..

Я будто метнулась к колодцу и...проснулась. А на сердце радость такая, что вместе с ласточками так бы и носилась туда-сюда, так бы и летала!..

А бабке Матрене снилось, будто у нас в хате большущее зеркало объявилось. От потолка до самого полу в резной новой рамке, какие дед Прошка Гайдук делал всей деревне, пока не помер. А я вроде перед этим зеркалом охорашиваюсь.

- Куда это ты собралась ни свет, ни зоря? – спрашивает бабка.

- Да Сеню встречать! – отвечаю.

Бабуня смотрит в зеркало, а в нем окно отражается, а в том окне солнце разлилось такой яркости, что глазом и глядеть невозможно... Вот такие сны, Сенечка, нам про тебя наснились, а ты, идол, молчишь!.. Или ты там писать разучился? Борис Толокин Варьке сразу три письма прислал. И стишок приложил. Смех один – переделал «Катюшу» на Варюшу и брешет, что сам сочинил.

Письмо № 7

Здравствуй, Сенечка! Хоть и сны нам с бабкой хорошие про тебя снятся, а ты, как воды в рот набрал. До каких же пор ты, изверг, молчать будешь? Кто в горе моем хоть за руку меня подержит, на чье плечо упасть мне, чтоб выплакать все мои слезы? Петька наш с шелковицы сегодня свалился, ободрал об ветки весь правый бок, руку об камень выбил и голову рассек, да и рубаху всю – в клочья!..

Спасибо Куринному – и меня с поля привез, и нас с Петькой в район свозил. Там ему пять швов наложили на голову, а руку ему наша бабуня вправила. Пощупала, погладила, а потом, как дернет! Я думала, она меня за сердце дернула – выла громче Петьки. Он же меня еще и успокаивал: «Да не реви так, мамка, на всю деревню. Я же не на войне, как папка. Я, хоть и раненый, а никуда еще не потерялся!»

И смех, и грех. Чтоб заражения никакого не получилось, бабуня заставила меня ему, бедолаге весь бок мочой промыть. Понятно, что оно все горело у него хуже, чем от крапивы. Он так корчился и кричал, что повторить это не дается, бегает от бабуни... Хоть бы ты написал ему отцовское поучение да пригрозил выдрать, если будет рубахи да штаны последние на деревьях оставлять, а дерев у нас в деревне еще много, хоть и повырубали немало, чтоб налог не платить за каждое. Если б только на них сами собой рубахи да штаны хоть раз в год вырастали!

Обнимаю и целую тебя миллион раз и в миллион раз еще больше люблю, чем в мирной жизни любила. И кому наше счастье тогда помешало, и кто это взял и разрушил все?! (Последние слова зачернены военной цензурой).

Письмо № 8

Здравствуй, Сенечка! Ты как там, еще не объявился со своего секретного задания? А у нас новое горе. Дед наш Письмоноша помер. Как на смерть свою сам пошел – Варьке Толокиной долго писем не было, а тут сразу три пришло, он и понес прямо в поле. А бык, на котором нам воду привезли, выпрягся и, как здурел, пошел прямехонько на деда. Тот отступал, отступал да и упал, и ударился головою об железное колесо брычки – и не копыхнулся! И крови ни капли не брызнуло. Похоронили его рядом с его бабкой Аксюткой со стороны дороги – пускай видит, кто идет, кто едет, кто с войны возвращается.

Теперь Куринной решает, кого Листоношей поставить. Но на всю деревню уже ни одного, даже негодного деда нет. Хотел Кольку Морозенка приставить к делу, так он, нехристь, сбежал куда-то в район – на фронт вздумал, а ему и семнадцати еще нету. Куринной и мне уже, и всем бабам по очереди предлагал, но мы, как одна, отказались. Начали пшеницу косить косарками. По две коровы каждую тянут, а мы с бабами следом по стерне босиком идем, снопы вяжем. Ноги все исколоты, огнем горят. Чтоб не допустить никакого заражения, промываем мочей и себе, и коровам. Потому как сеялку никак не приспособим, чтоб она не набивала им ноги.

Жара стоит, какой отродясь никто не помнит. Видно, грозой дело кончится. А у меня никак не получается перевясла скручивать. Так меня, спасибо, ставят между собой Шура Прокудина и Саня Глушко, и они мне помогают с двух сторон. Колоски дети подбирают и четыре бабуньки, которым уже под восемьдесят. Всем кушать хочется... Скоро будем пшеничку на ток возить, молотить цепами, веять и в район на коровах возить. Каждая надеется, сам знаешь на что. Может, хоть в карман или в балетки случайно полгорсточки забьется. Специально, конечно, никто не осмелится, у всех мужики на фронте, и все понимают, что Армию надо кормить, чтоб вы там скорей фашистов разбили... Да и боятся все. Пример у нас уже был – тетка Мокрина Зновенкова. Пятеро детей было, и в голод тридцать третьего она спрятала в каждый сапог по два початка кукурузы. Не пожалели и детей...(последние строчки вымараны военной цезурой)

Письмо № 9

Здравствуй, разлюбезный мой Сенечка! Что ж ты молчишь и молчишь? С кем это, интересно, я каждую ночь разговариваю, кому жалуюсь, с кем советуюсь? И бабуня, слышу, не спит, ворочается, молится за тебя. Скоро не на печи, а в нашей церкви будет за тебя молиться. У нас большая новость. Вдруг ни с того, ни с чего разрешили открыть нашу заброшенную церквушку. Поздно вечером собрали в клубе собрание и представитель из района – такой с усиками кустиком под носом, как у товарища Ворошилова, и в военном кителе и сапогах, как у товарища Сталина...

Сказал, что, мол, Советская власть даже в это трудное время для всей страны думает обо всех своих гражданах. Не только, мол, не мешает, но хочет помочь верующим людям отправлять свои религиозные потребности. В нашем районе уже открылось с прошлого года десять церквей, и мы уже, значит, — в отстающих. И вдруг Соня Лопаткина кричит из задних рядов:

- Да у нас на всю деревню только одна потребность и есть – хоть одного мужика пришлите!

Смеху было. Кажется, никогда еще с начала войны так не смеялись Даже Куринной с представителем гоготали. Прислали нам из какой-то там церковной службы попа. Черный весь – не иначе — цыган. И здоровый, как гора. Ему бы на фронте заместо танка немцев крушить, а он будет справлять потребности бабки Матрены, бабки Стешки, да бабки Симанихи. Только они у нас и верующие. Ходят помогать попу церковь обустраивать. Яичко какое утаят от сдачи – ему несут. Куринной выписал ему из коморы меду, крупов разных, картошки, гороху и даже мяса. Да и как такой буйвол без мяса будет?!

Вслед за попом приехал к нам и красноносый богомаз. Будет иконы подправлять, а то, бабуня говорит, образа так пооблупились, что и не поймешь, где какой святой. Живут поп с богомазом у Надюры Масленчихи, у нее хата на две половины. У нее и столуются. Ей за это трудодни пишут, а она с ними и кормится за колхозный счет.

Нашего Петьку из всех детей отобрали на младенца Иисуса. Бабка Матрена будет водить его, может и ее заместо какой святой намалюют, тогда она точно вымолит тебя у войны.

А пока кланяемся тебе до земли – твоя верная жена Анна Никитична, твой сынок Петр Семенович и твоя молельница Матрена Федосеевна Петренко, урожденная Башкатова.

Письмо № 10

Здравствуй, Сенечка, здравствуй мой золотой молчальник! Хоть ты и молчишь, а мое сердце каждую минуту знает, что ты живой! У нас все по-старому. Петьку малюют заместо маленького Иисуса. И слава богу! – не носится теперь по всей деревне, а под присмотром.

Есть и одна хорошая новость. Вернулся с войны, на двух костылях, кто б ты думал? – Яков Чуносов!.. У него правую руку в госпитале до локтя отняли. Протез носит. Дождалась — таки Агриппина Антиповна своего младшенького! Тут за одного тебя уже вся душа изболелась, а она, бедная, всех семерых в сердце своем держит день и ночь. Правда, Афанасия месяц назад комиссовали из госпиталя, пришел без ноги выше колена, деревяшкою теперь цокает, но его сразу же в район забрали военкомом – там тоже в надежных людях сейчас недостача. Остальные пятеро еще на фронтах разных. Иван и Кирилл – где-то на море, Степан на Волховском фронте, Петр в Ленинграде. Только Александр в Москве при маршалах служит, а может и при самом товарище Сталине, потому как перед самым приходом Якова приезжала из района целая бригада и Агриппине Антиповне новую крышу постали. А может то Афанасий похлопотал, все-таки при власти. А вот от летчика Михаила нету уже полтора года никаких известий... Был бы живой, так за это время объявился бы или знак какой подал. Ты Чуносовых знаешь, железные хлопцы. А от тебя, Сенечка, уже два месяца и три денечка – ни слуху, ни духу. Разве бывают такие длинные секретные задания? Ну по какому такому закону нельзя родной жене хоть знак какой дать?

Якова все бабы жалеют. Что он с одной рукой делать будет? Помнишь, как наяривал на гармошке? Отпела теперь его гармошка. Но жить-то надо. Живым, говорит наша бабуня, в могилу не полезешь. Приспособится как-то. Куринной назначил его Письмоношей. Будет хороший человек при деле, и бабам всем облегчение, не будем по очереди исполнять эту должность. Яков передает тебе приветы и мне наказывает ждать. Тебя. Жди, Аня, говорит, и не сомневайся. Может, он раненый в госпитале лежит без памяти... А я ему отвечаю, что и мертвого тебя дождусь! Но я точно знаю, что ты живой, как будто бог не видит, как за тебя бабка Матрена молится! Она каждый день ходит в церковь, Петьку водит и сама там сидит с ним на коленях по многу часов в день. Но пока ее только на одной иконе изобразили.

Целую тебя триста тысяч раз. Твоя верная жена Анна Никитична, твой сын Петр Семенович и бабуня твоя Матрена Федосеевна Петренко.

Письмо №11

Здравствуй, мой дорогой и разлюбезный муж Сенечка! Когда же ты объявишься, горе мое горькое, рана моя болезная?! Нету такого денечка, нету такого часочка, чтоб я не думала о тебе и не ждала от тебя весточки. Всем нутром я чувствую, что ты живой, но здоров ли? Может, и прав Яков Чуносов, и ты лежишь где-то в госпитале без памяти и не знаешь, кто ты есть на этом свете, или без ног или без рук остался и не хочешь быть мне обузою? Так знай, что ты мне всякий нужен, и всякий люб. Я только сейчас поняла, что каждый человек – разве только тело? Самое главное в нас – душа. Она куда больше тела, и потому главнее. Тела как бы и нету вовсе, когда живешь душою. А у нас с тобою была и есть одна душа на двох, и их уже не разделишь.

Сейчас у нас горячее время. Работаю на току вместе с Сашенькой Паськовой. Нас приставили к новой веялке. Крутим руками и веем пшеницу, а она в этом году – чистое золото. Крупная, чистая. Душа радуется, хоть рук и не чувствуем уже. Варя Толокина, Феня Чистякова, эвакуированная ленинградка Грета и Шура Прокудина возят зерно в район на элеватор.

Куринной ходит пешком, а свою лошадь отдал на хлебосдачу. Зерна много, молим бога, чтоб вывести до дождя. Бабка Матрена жалуется на ломоту во всех костях. Видно, дело к дождю. Давно не было. Он бы и нужен, а то на огородах все сохнет от жары, да ток непокрытый. Двух быков «мобилизовали, на вывозку зерна, лошадь Куринного подрядили, но они не успевают. Придется и коров запрягать и вывозить днем и ночью.

А тот бык, что прибил деда Письмоношу взял да так не ко времени околел. Такой помощник был для нас на току – волокушей хлеб оббивал. Бабка говорит: за грех свой. Может и так, а может и надорвался, один Господь знает. И скотина всякая – живая душа, и силы, как и у человека, не беспредельные. У нас хоть мечта и молитва есть, и радости какие — никакие, а что скотина знает?..

Я сегодня ночью своими словами молилась за тебя изо всех сил: «Господи, Господи, если ты есть, сохрани моего мужа! Пусть не раненый будет и не убитый. Не погуби его душу, Господи! Не дай его врагам власти над ним. Сохрани его, Боже, если ты есть!..»

Бабуня услышала и выбранила:

- Разве так молятся, дурища?! Грешишь больше. С верою надо, с верою!

А Петька проснулся, да вдруг и подает голос:

- Богу всякая молитва угодна, лишь бы от сердца!

Мы с Матреной Федосеевной и рты разинули. Видать, от попов в церкви набрался, где ж еще? Хоть бы ты ему, какое-нибудь разъяснительное отцовское слово прислал, а то опять Куринной поймал его за деревней. На войну шел в твоей старой фуражке и в своих рваных штанах. Подрос уже, длинный да худенький, как стебелек. И головенка совсем белобрысая стала, выгорела на солнце. Его кепка ему мала, а твою только «на войну» и напялил, чтоб честь генералам там отдавать не под лысую голову.

Какой, интересно, ты там теперь? Худой, небось? Я за молоко шерсти козиной выменяла у Пашутки Логвиновой. К зиме Петьке и тебе носки теплые сплету. Бабуне уже связала из своей шерстяной довоенной юбки. Постирала несколько раз, а она сбеглась, мала стала, пришлось распустить. Целую тебя, незнамо сколько раз. Твоя верная и никогда тебя не забывающая жена Анна Никитична Петренко, урожденная Великобратова. От Матрены Федосеевны низкий поклон.

Письмо № 12

Здравствуй, мой золотой, мой ненаглядный муж Семен Поликарпович! Сеня, родненький, кровиночка моя, если б ты знал, как ждет мое сердце весточки от тебя! Два с половиной месяца от тебя ни единого слова! Я уже, как увижу Якова Чуносова, так и отворачиваюсь. Всем пишут. Даже Ванятка Головчихин прислал матери свою грамотку, я еле разобрала, что там и к чему, когда читала ей. Пишет, что был третьим номером в пулеметном расчете и был тяжело ранен где-то в Молдавии. Теперь находится в госпитале на Кавказе. Пишет, что местные жители кавказцы носят им вино и лепешки, которые называются, если не врет, леваши. Он тут был левашом и остался им даже тяжко раненый. Но и он пишет. Только я одна бесталанная ни строчечки, ни словечка не получаю, хоть ты у меня никогда не ходил ни налево, ни направо.

Мы с бабуней еженощно теперь молимся за тебя, а когда голосим, так даже Петруша стал нам подвывать. Мы плачем, и он – весь в слезах. Жалостливый растет, обнимет своими ручонками, прижмется мокрой щекой к моей соленой, и своими слезами мои разбавит.

Молимся мы теперь только дома. Церкви нашей больше нету. Сгорела. Скандал был на всю деревню и на весь район. Представителей разных понаехало и церковных, и от власти, и из газеты. Смех и грех, Сеня! Наша Матрена Федосеевна хоть и пропадала там, а попала всего на одну икону великомученицей Варварой. А Надюру красноносый богописец изобразил на всех образах Девой Марией с младенцем на руках, то бишь с Петькой нашим, которого часами держала на коленях наша бабуня.

Матрена Федосеевна как увидела все это, так и возмутилась прилюдно: «Чтоб я молилась этой пьянице и первой на всем свете распутнице Масленчихе?! Да ни в жисть!» — плюнула и пошла себе. Петька тоже плюнул и вслед за бабкой побег. Наши почти все ушли, а пришлые из других деревень и начальство остались открывать и речи толкать...

А ночью разразилась страшная гроза. Одна молния угодила прямо в церковь, и та занялась таким жарким пламенем, что вся деревня и все небо осветились. Но что интересно, пламя, как у свечки, шло прямо вверх, дерево трещало, а искры не летели. И за полчаса церкви у нас не стало. Но самое главное: там сгорели поп, маляр, Надюра и какая-то пришлая молодица. Они, видать, когда все разошлись, еще остались отмечать открытие. Пьяные, видать, были. Трезвые бы выскочить успели. Такие у нас новости... (Несколько слов зачернено военной цензурой).

Письмо № 13

Здравствуй, Сенечка! Пишет тебе твоя верная жена Анна Никитична, а приветы передают твоя бабка Матрена Федосеевна и сын твой Петр Семенович. Во-первых, строках нашего письма, поздравляем тебя с днем рождения. Сегодня 15 августа – день твоего рождения на этом свете. Желаем тебе крепкого здоровья и скорей объявиться из своего молчания. Мы живы и здоровы. Если ты жив и нас еще помнишь, то мы низко-низко тебе кланяемся. Живем мы хорошо, дружно. Наша Зорька благополучно отелилась. Слава богу, привела нам бычка. Петька назвал его Буян. Хотел назвать «Фриц», да я не позволила, еще политику какую-нибудь пришьют. Да и какой фриц может родиться от нашей Зорьки и племенного быка Васьки?

Приезжал в отпуск на целых три дня Кирилл Чуносов. Ему за какие-то подвиги на Балтийском море дали 10 суток отпуска, но пока добрался, да пока обратно доберется, только два с половиной дня и побыл, боялся опоздать, дорога не близкая. Вся деревня сбежалась к ним во двор послушать его. Рассказывал, как советские моряки бьют на море фашистких гадов и как те драпают при одном виде тельняшек, когда морякам случается на суше идти в атаку. Привез Кирилл матери разных консервов, несколько кусков мыла, красивый платок и даже шоколад.

Петруша наш так и крутился возле Кирилла, фуражку его мерял и по секрету от меня выяснял, как попасть на войну и не возьмет ли его дядя с собой. Тот пообещал сначала спросить разрешения у своего командира и в следующий отпуск забрать, если Петька будет готов. Теперь наш Петруша готовится. Берет палку и сам отбивается от нашего петуха, а он бьется, паскуда. Ходи по двору и все время остерегайся. На бабуню дважды налетал сзади. Хотела зарезать, но она не разрешает. Хорошо, говорит, кур топчет, исправно несутся.

А того красного потаскуна, что был охочий до Маруських кур, я все-таки не пожалела и отчекрыжила ему голову. Из потрошка сварила борщ, а его самого сдала в счет мясосдачи, потому как мяса поросенка немного не хватило. Хотела еще подержать, подкормить, да куда тебе! Такой уполномоченный агент за нашей деревней закреплен – житья никому нет. Мы его прозвали «Берия», потому как в очках и лысоватый. И будто тот наш петух — еще тот кобелина — до чужих баб сильно охочий!.. Предлагал и мне долг по яйцам и молоку списать. И так всем молодицам по очереди такие предложения выдвигал. А на какую особенно нацелится, так и припишет любую цифру, если не станет она ему потурать. Мы и Куринному жаловались, да что он против него сделает – район прислал! (несколько строчек вымарано военной цензурой).

Позавчера вечером, когда уже терпение наше лопнуло, мы сговорились и пригласили его. к Соне Лопаткиной. Напоили, да и под белы рученьки сбросили в пустой колодец, что на пустом дворе, где жила Донька Марухня. Помнишь, колдовала всё да сглазы снимала? Ее, в прошлом году и нашли там мертвой. Сняла сруб и на топливо пустила, да сама и оступилась, видно. Вот мы агента и сбросили в тот колодец — пусть проспится в холодном, покукарекает там малость, да, поди, и поумнеет... Его счастье, что туда уже целый год вся наша улица сбрасывает мусор, — мягко было. Утром на его крик наткнулся Яков Чуносов, но никому ничего не сказал. Куринной ему потом сильно выговаривал:

- Что он тебе собака какая – выть на всю деревню и позорить нас?

- Да собаку я и сам бы спас!.. Опустил бы ведро и вытащил, а этого борова мне не по силам с одной-то рукой.

- А мне пошто не сказал, людей не собрал?

- Людей собирать не насмелился, чтоб позору не было, а тебе хотел сказать, да забыл, потому как он хуже любой паршивой собаки и держать его долго в памяти у меня охоты не было. Будет знать, как к чужим молодицам цепляться. Твоя Татьяна разве тебе не жаловалась? А другие ходили к тебе, почему мер не принял? Почему в райкоме не расскажешь про его художества и не потребуешь, чтоб его убрали от нас?

- Запомни, Яков, — тихо ответствовал Куринной, — я нигде не стукач. И он – не хуже всех, кто к этому делу приставлен... А бабы наши, как видишь, умеют за себя постоять.

...Вот так и живем, Сенечка. Кто не захочет, тот и не обидит. Целую тебя тысячу раз и верно жду. Твоя жена Анна Никитична.

Письмо №14

Здравствуй, любезный мой муж Семен Поликарпович! Да когда ж ты, наконец, объявишься и напишешь нам?! Бабушке нашей Матрене приснился сон: ты будто едешь на военной полуторке вдоль какой-то речки, а в тебя стреляют, а в тебя палят со всех сторон, а ты выглядываешь из кабины и кричишь:

- Бабуня! Скажи Анюте, пусть борщ сварит, я в воскресенье приеду!

Сварила я борщ, оладушек напекла, ждали, ждали, а ни тебя, ни письма, как не было, так и нет. Стала я не своим голосом выть и причитать, а бабуня меня по загривку как дерболызнет!

- Не реви, дурища, — говорит, — раз дождь не пошел, значит, живой наш Сенька. Покойники всегда к дождю снятся... Он же не сказал, в какое воскресенье будет...Значит, надо ждать!.

Будем, будем, Сенечка! Ни часочка, ни минуточки такой еще не было, чтоб я тебя не ждала...Живем мы хорошо, дружно. План по всей натуре я почти весь выполнила. Надо было сдать: 420 яиц, я уже сдала 370; мяса – 40 кг, а я – 41,5; молока 400 литров, а я осилила 405. Яиц досдам, как теленка продам и подкулю у кого-нибудь. А вот овечьей шерсти – ни грамма. Этот блядун Беляков приписал мне со зла овцу, которой у меня, отродясь, не было. И бабке Мархутине Пыжиковой приписал за то, что она — прознал же гад! – подучила так с ним поступить и за то, что прилюдно обозвала его, вроде как «при исполнении», козлодоем. Обещал и в тюрьму упечь...

Комиссия из района была. Должников всех в контору вызывали, по одному запускали и стыдили. Запустили и бабку Мархутину.

- Когда, — спрашивают, — Марфа Сидоровна, — будете сдавать мясо и шерсть?

- Да где ж я их возьму? – спрашивает она в ответ.

- А вот у вас числятся по переписи овца и полугодовалый поросенок – значит надо сдать.

- Да нет их у меня, и никогда не было. Ошибка какая-то вышла.

- Но раз тут записано, надо постараться, поднатужиться и помочь Армии. У вас же у самой сын на фронте...

- У меня три сына на фронте!

- Вот видите, для них и надо постараться!

И тут Мархутина ласково так спрашивает: «Так у вас, люди добрые, никакой веры к моему слову нету? Вам надо от меня только мясо и шерсть? Что ж, бери те!» — и вдруг распахивает полушубок, одетый на голое тело, вытягивает свои тощие груди: «Вот вам мое мясо! Берите!!», потом показывает на лобок: «А вот вам моя шерсть! А больше у меня ничего нет, и давно не было!»

Все застыли с вытаращенными глазами. Выручил бабку Куринной. Как заржет на всю контору, а вслед за них и другие стали смеяться. Пересмеялись, расспросили Мархутину и отпустили. После Марфы Сидоровны вызвали меня. И стали стыдить: муж на фронте, а я, мол, жалею для родной Армии шерсть записанной на меня овцы.

Я не грубила, а вежливо так обратилась при всех к агенту Белякову: «Так вы, Александр Васильевич, считаете, что я зарезала приписанную вами овцу и вместе с шерстью съела?» После выходки Мархутины Пыжички все были в хорошем настроении, да и Куринной подтвердил, что не было у меня никакой овцы. Словом, и мне простили овцу и отпустили. Вот такой бестыжий и проклятущий кобель прикреплен к нашей деревне. Настоящие мужики воюют, а этот житья нам не дает... (конец оторван)

Письмо №15

Здравствуй, мой дорогой, мой любимый и долгожданный Сенечка! Если б ты знал, как я соскучилась! Какое ни горе, а минуточки такой нету, чтоб я тебя не вспоминала. Одними воспоминаниями и живу. И новостей особых нет, а пишу, как будто поговорю с тобой, и на душе легче. Так ясно представляю, как ты держишь меня за руку и, не отрываясь, ласково смотришь и слушаешь мои шутки-прибаутки, и улыбаешься. Вот я и говорю с тобой в каждом письме, и рассказываю тебе всю нашу жизнь день за днем.

Больше никто, кроме калек, да похоронок, к нам с войны еще не вернулся. И я вот подумала по своей глупости бабьей, что с войны никто, кроме калек, и не возвращается. Даже если уцелели у человека руки-ноги, то душа все равно, что калека. Разве душа останется нормальной, хоть у своих, хоть у чужих, когда столько поубиваешь людей (несколько строчек вымарано военной цензурой)...

Не знаю, Сенечка, какой ты объявишься, но я любого тебя буду любить до скончания веку. Матрена Федосеевна, бабуня твоя, заместо тебя моя защитница, а недавно чуть было не погубила меня. На днях приехал на побывку Иван Толокин – сын моей крестной матери Лизы. Крестная собрала у себя во дворе целую «свадьбу». Тут тебе и Куринной со своей Татьяной, и агент Беляков, и Яков Чуносов, и почти вся деревня.

За мной тоже раза три присылали, и бабуня меня вытолкала: «Иди, Анютка, иди, побудь там среди людей, да Ивашку расспроси, вдруг чё про Сеньку слышал». Пошли мы с Петькой. Как же без него? У него свой интерес – на войну сбежать, помогать папке фашистов бить. А Иван войны и не нюхал. Где-то пристроился снабженцем, по-вашему, — интендантом. Сказал, что Армию одевает и обувает. Не знаю, как Армию, а себя одел и обул. Весь в хроме и коже, и крестной понавёз всякой всячины – и белья постельного, и одеял байковых, и бинтов, и консервов разных, и мыла целую коробку. Нам с Петькой тоже подарил кусок.

Крестная и раньше намекала, что он должен приехать, и раз ты пропал без вести, то теперь будто я свободная, а Петька совсем не помеха, а, наоборот, готовая радость. Иван – туда же! Сначала с Петькой возился, приручал, потом принес мне его, сел рядом и стал про жизнь нашу расспрашивать, потом танцевать пригласил, и прижимать к себе намерился. «Э-э, думаю, не к добру это, надо уносить ноги!»

- Извини, — говорю, — мне надо Петьку укладывать, совсем вон уже соловый...

- Уложишь ребенка и приходи, посидим еще, поговорим.

Я мыло подаренное оставила, за Петьку – и хода! Уложила его, растерла бабуне спину и сама улеглась. Вроде уже и забылась, как вдруг меня словно кипятком обдали. Поднялась. Да что ж это такое? Горю вся, а под мышкой пузырь какой-то вздулся почти с Петькину голову. Я бабуню разбудила, показалась ей, а она посмотрела и говорит: «Не иначе, девка, как тебя сглазили. Потерпи, схожу сейчас за Варварой Рощупкиной, она точно скажет».

Пришла бабка Варька с бутылочкой святой воды, три раза прочитала «Отче наш», три раза сбрызнула и посидела со мной минут десять – куда что и делось! Вот тебе и погуляла я. Все, Сенечка, на сегодня все, завтра, если буду жива, еще напишу. Твоя верная жена Анна Никитична Петренко, урожденная Великобратова.

Письмо № 16

Здравствуй, Сенечка, здравствуй солнышко мое незакатное! У нас все уже в порядке, но было такое, что я натерпелась страху. Пошла утром доить корову, так куда тебе! И близко не подойду, не подпускает – хрипит, пена изо рта, косится кровавым глазом, как на врага, и рогами намеряется. Страх и ужас! Я к бабе Варе метнулась.

- Бабуня, не могу корову подоить – здурела ни с того, ни с чего!

- Я, Нюра, догадываюсь, кто это тебе пакостит. На, вот тебе кружку молока...Плитку топишь?..

- Знамо дело, топлю.

- Налей в сковородку и поставь на плиту. Как закипит, возьми нож и мешай. Кто первым прибежит, тот и сделал.

Молоко закипело, стою я, мешаю его ножиком, как вдруг кто-то — шасть! мимо окон. Дверь – хлоп!.. Кто б ты думал? Крестная моя – Лиза Толокина! Как зыркнет на сковородку, — а я все мешаю, мешаю, — она и выскочила! Ни слова не сказала. Остудила я молоко и, как Варвара научила, смочила в нем руку и три раза погладила корову по спине от хвоста к голове, потом этим же молоком помыла ей вымя. Села и подоила!..

Никогда не думала, что крестная этим занимается. И не верю себе. Да как было не верить, когда все случилось, как Варвара Рощупкина определила. Рас сказала я ей, как все было, а она и говорит: «Берегись, Нюня! Видать, она хочет приворожить тебя к Ивану своему недоношенному. Ничего от нее не бери три дня и, смотри, вечером сама ей ничего не давай. Ни соли, ни молока, ни яиц, ни зерен, как бы ни просила! Выдержишь три ее нашествия, и она отстанет.

Так и получилось. Трижды прибегала – то «дай твоего молочка Ванюше попробовать», то гости «съели все яйца, а Ване захотелось», то «всю соль нечаянно опрокинула и нечем борщ посолить». Но я отговорилась: «Извини, крестная, с дорогой бы душой, да Петька все молоко вылакал, что от сдачи оставила... и яйцо последнее поменял сегодня на леденец у тряпишника... и соли у самой нету ни крупинки!»

Вот так и выдержала. И к ним не пошла, сколько ни звали. Больной сказалась. А то, спасибо баба Варя предостерегла, чем-нибудь обязательно бы попотчевали. И не отстали б, пока не попробовала бы.

Смотри, Сеня, не найдешься скоро, так и приворожат. Будешь потом кукарекать в свинячий след. Твоя верная жена Анна и бабка Матрена. Петька не в счет, — сильно проштрафился. Ночью пытался убежать на войну, так я его выдрала и в угол поставила. Там и заснул.

Письмо № 17

Сенечка мой, Сенечка! Где ж тебя носит по белу свету, да когда ж и я бесталанная дождусь от тебя хоть словечка?! Ни ветер не приносит от тебя весточки, ни Яков Чуносов — Письмоноша, ни птицы небесные. И что ты себе думаешь?

Сынок твой совсем от рук отбился — ни меня, ни бабку Матрену с лозиной не слушается. Все тебе на помощь рвется. Кто-то ему сказал, что на войну берут со своей собакой. — раненых с поля боя вытаскивать. Вот он и удумал Шарика нашего обучать. Смотрю, Петька раненым притворяется, а Шарик его за штанину ухватил и тащит. Я – за лозину и лупила обоих по чем зря. Последние штаны изорвали — нехристи! А еще младенцем Иисусом работал целый месяц. Небось, святой младенец не вожжался с собаками и штаны последние не рвал!

Живем мы хорошо. Поспели свои огурчики и помидоры забурели. Кабачки пошли так, что некуда девать. Натру, потушу и пирогов наварганю. Борщ варю с крапивой. Всю домашнюю работу приходиться делать ночами. И каждую ночечку пишу тебе. А чуть зажевреет небо – на работу бегу.

Скирдуем в поле солому. Пока стог низкий, хорошо управляемся, а как выгоним выше нашего росту, то пуп каждый раз надрываем, пока вытащим наверх носилки с соломой. Просто вилами подавать – много не подашь. Так мы приспособили плетеные носилки. Полные наберем, свяжем, и две бабы снизу вилами поддают, а две на стогу вверх вытягивают. Одни бабы работают. Куда ни глянь – одни бабы. Пришли к нам на помощь Чуносов и Куринной, да где им беднягам! Ни подать, ни принять с одной-то рукой!

Мы с Саней Глушко стали заправскими скирдоправами. Уже третью скирду выгоняем, — как под линейку! Но сегодня у меня потемнело в глазах, а стояла как раз на краю и тянула носилки. Не удержала, и они так и рухнули на девчат, что подавали снизу. Те еле отскочить успели. Если б не отскочили, покалечила бы! Вслед за носилками и я вниз головой! Хорошо, что на солому упала, а то беды не миновать бы.

Дали мне бабы посидеть немного, водицы поднесли, а потом Соня Лопаткина и Татьяна Куринная как подхватят меня да как швыранут вверх, и я опять на скирде очутилась. Соня кричит мне: «Держись, подруга! Солнце уже садится, эту доведем – и домой! Пока дойдем, отдохнем! Молодец Соня. Никогда не унывает. Идем домой, еле ноги переставляем, а она ни с того, ни с чего как пустится в пляс, да частушкою как брызнет: «Я – корова, я и бык, я – и баба и мужик. Приходи ко мне, милок, дам на ужин сена клок!»

Письмо №18

Здравствуй, Сенечка, здравствуй соколик мой ясный! Да когда ж ты объявишься, чтобы я, мертвая от горя, опять ожила?! Бабуня наша третий день не встает, приболела. Не дай бог, помрет, что буду делать, ума не приложу. Сынок твой Петр Семенович совсем за это лето вытянулся и отбелился. Белобрысый и худущий, со всего повырастал. Куринной советует его в школу определить, чтоб не болтался зря и грамоте учился, а он – ни в какую!.

У нас новость. Прислали-таки нам нового агента, а того к Малому Орчику приписали. Этот опять перепись затеял, ходит по дворам, проверяет, что у кого есть, даже деревья считает (несколько слов вымарано военной цензурой) Хорошо, что я бычка успела продать, а то б еще добавил мяса на сдачу. Купила Петьке новые штаны и свистульку глиняную у тряпичника. Бабке Матрене бурки справила новые на зиму, чтоб ноги в тепле были, а то у этих подошва латаная-перелатаная и тепла не держит. Себе, наконец, купила фуфайку новую, а эта от работы поизносилась так, что только и осталась ей дорога в Шарикову будку.

Сенечка, как вернешься в часть, попроси своего командира написать Петьке письмо и разъяснить, почему человеку нужно грамоте учиться. Сил с ним никаких уже нету. Говорю ему:

- Неграмотных на войну не берут! А если берут, так их там сразу же и убивает! А он мне:

- Не ври, мамка! Вон дед Тихон Савкин и неграмотный был, а взяли, и он до сих пор живой воюет!

- Стоумный какой! Сначала дедом стань, так и тебя тогда, может статься, возьмут!

Посмеялись с ним. Все понимает, а — неслух, хуже Шарика! И характерный такой, палец в рот не клади!.. Целуем тебя тысячу раз. Твоя бабушка Матрена Федосеевна, жена твоя Анна Никитична и сынок твой Петр Семенович.

Письмо № 19

Здравствуй, Сенечка! Если б ты знал, какое горе свалилось на меня в одночасье! Бабуня наша сильно захворала. Неделю уже, на ноги не встает, что ни делаем. И лопухи прикладывали на ночь, и в коровьей моче парили, и глиной обмазывали. Кто что ни присоветует, то и делаем. Полегчает вроде, а день-два пройдет и опять встать не может. Ноги опухли, как колоды и уже неделю не может встать на них. Сегодня ночью, слышу, стонет. Я – к ней, уксусом растерла, укутала, а она меня и «обрадовала»:

- Анюта, поди открой сундук...

- Ну, открыла!

- Видишь, вузлик в черном платке?

- Вижу. И что?

- То мое смертельное сложено. Чтоб знала и не растерялась, как помру... Видно, не дождусь Сеньку, помирать дня через три буду.

Припала я к ней, руки ей целую, да как завою, запричитаю: «Не вздумай, бабунечка! Ты одна у меня защитница и помощница, ты одна — опора моя и поддержка во всякую минуту...»

- Не реви, Петьку разбудишь! – отвечает она сурово, а сама дрожащей рукою слезы мне вытирает, голову оглаживает.

Петька проснулся, подскочил ко мне, прижался, дрожит весь и спрашивает с испугу:

- Что, мамка, что? Папку – убили?!

- Во дурища стоеросовая! – рассердилась Мартена Федосеевна, — дитёнка до смерти напугала.

А я плачу, а я причитаю: «Сыночек, бабунечка наша бросить нас удумала, помирать совсем собралась!» А Петька мне, как по писаному, чешет:

- Да не реви так, мамка! Помолись лучше, и бог не допустит!

Схватила я его и чуть не задушила, обнимаючи: «Сыночек мой, и в кого ты такой разумнячий!? Кровиночка моя жалкая! Ангелочек мой белобрысенький!» А он сердится, отбивается от меня:

- Отстань, мамка! Отстань, говорю! Молись лучше! И ты, бабуня, молилась бы лучше, чтоб папку дождаться, а то мамку пугать удумала! Или ты все молитвы забыла?

- Твоя правда, внучек! – вздохнула бабуня.

Уложила я Петьку, приспала его и долгонько молилась своими словами. Бабуня тоже что-то нашёптывала, пока не уснула. Все, Сенечка! Уже листок кончается да и карандаш совсем исписала. Буду ложиться, хоть часок какой подремлю, отдохнуть надо и силы набраться... Целую тебя. Забытая твоя жена Анна Никитична Петренко, урожденная Великобратова. 13 августа 1944г.

***
Вот такие письма нечаянно попали мне в руки. Я опять перечитала их и снова позвонила в Вюрцбург.

- Петр Семенович, простите, конечно, но еще раз хочу спросить: что делать с письмами Анны Никитичны, которые она писала вашему отцу на фронт? Может, вы их хотя бы прочтете? Это же бесценные документы эпохи.

- Письма адресованы отцу, а не мне. Его уже нет. Адресат выбыл, понимаете? Если это так важно, отдайте их в какой-нибудь музей. Извините, но я н...

Источник 9musesjournal.wordpress.com

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить